Элизабет Макнилл - Девять с половиной недель
Впервые за все то время, что мы были вместе, и впервые в жизни я кончаю одновременно с ним. После он облизывает мое лицо. Каждый раз теплое прикосновение его языка оставляет неожиданно холодный след, когда пот и слюна начинают испаряться в кондиционированном воздухе комнаты.
Он останавливается, и я открываю глаза. «Но ты все равно бьешь меня, – шепчу я, – даже если я делаю то, что…» – «Да», – говорит он. «Потому что тебе нравится меня бить». – «Да. Мне нравится смотреть, как ты вздрагиваешь, держать тебя, слушать, как ты меня умоляешь. Мне нравятся звуки, которые ты издаешь, когда не можешь сдерживаться, не можешь дать отпор. Я люблю синяки и шрамы на твоей заднице, потому что знаю, откуда они взялись». По моему телу проходит дрожь. Он привстает и стягивает с дивана старый плед, который обычно лежит свернутый, под диванной подушкой, расправляет его резким движением, накрывает меня, поправляя под подбородком обтрепанный шелковый край. «И еще потому, что тебе этого хочется». – «Хочется, – отвечаю я шепотом. – Не тогда… не тогда, когда…» – «Я знаю», – произносит он у самого моего уха, запустив руки мне в волосы.
Никто не видел моего тела, кроме мальчика по имени Джимми, кроме женщины, имени которой мне не сказали, и кроме него. Иногда, принимая ванную или увидев себя в зеркале, я начинала разглядывать синяки – рассеянно и с легким любопытством, как обычно просматривают фотографии чужих родственников. Мое тело не имело ко мне никакого отношения. Оно было всего лишь приманкой, бутафорией – он мог использовать его, как ему было угодно, чтобы возбудить нас обоих.
Раздевая меня в ванной, он произносит: «Я пригласил на сегодня массажиста». Он бросает мою блузку на белый кафельный пол. Я перешагиваю через пояс юбки и присаживаюсь на край ванны, чтобы он мог снять с меня туфли. Потом встаю опять, и он снимает с меня трусы. Ему нравятся мои трусы – белый хлопок, куплены в «Вулвортс». Юбка ему тоже нравится; сегодня утром, неторопливо застегивая ее на мне, он сказал: «Это моя любимая, воздает по заслугам твоему заду». Я смотрю, как он наклоняется, включает воду; поколебавшись секунду, выбирает из пестрого ряда теснящихся на бортике бутылок одну, затем снова наклоняется, опускает в воду палец, подкручивает немного левый кран и аккуратными движениями сыпет зеленый порошок под пенящиеся струи воды.
Внезапно мне становится очевидно, насколько странно это выглядит: идеально сшитый деловой костюм, галстук ровно посередине между накрахмаленными концами воротничка – этот человек как будто собирается выступить с речью, или давать интервью перед камерой, или готовится к судебному заседанию по делу об очередном бракоразводном процессе. Ничего из этого он не делает, а просто наклоняется в своем костюме над быстро наполняющейся ванной, одной рукой опираясь на край, а пальцем другой пробуя воду, от которой уже валит пар.
Он втягивает носом воздух: «Хороший запах, да? Сладковатый, и, конечно,“не погружает в аромат трав”, как они разливаются на упаковке, но все равно приятный». Я киваю. Он улыбается мне такой нежной, почти блаженной улыбкой, что у меня сразу встает ком в горле: человеку больше ничего не нужно для счастья – только маленькая комната, наполненная паром, пахнущая лавандой и чуть-чуть мятой.
Он выходит из ванной и возвращается с наручниками. Защелкивает их у меня на запястьях и поддерживает меня за локоть, когда я перешагиваю через бортик. Вода сначала обжигает, но оказывается идеально теплой, стоит мне только лечь в полный рост.
Наполненная на три четверти водой ванна достаточно глубока, и мне приходится приподнимать подбородок, чтобы не наглотаться мыльных пузырей. Только выключив воду, он, наконец, ослабляет узел галстука и снимает пиджак.
Я слышу, как он возится на кухне – шаги отзываются на кафельном полу, а потом их скрадывает ковер в гостиной. «…Делился тайнами своей души» – голос Криса Крисофферсона заскользил над хлопьями пены. Радио он слушал ради классической музыки, но включил ее в моем присутствии только однажды, поскольку в каком-то давно забытом разговоре я упомянула мимоходом, что мне нравится песня, которая играет, а эта радиостанция как раз моя любимая. Он сказал тогда, что сейчас на других частотах должны передавать не самый известный концерт Вивальди, который он никогда раньше не слышал. «Не стоит даже объяснять, ты что! – запротестовала я. – Это твоя квартира, переключи, конечно!» Он улыбнулся и, подмигнув мне, сказал: «Я знаю», а потом пришел к выводу, что концерт Вивальди был не самый лучший, но все-таки стоил того, чтобы его послушать.
«…Она спасала меня от холода каждую ночь…» Он возвращается с бокалом шабли, опускается на корточки возле бортика и правой рукой подносит бокал к моему подбородку – «…отдал бы каждый будущий день за один вчерашний…» – а другой убирает с поверхности воды пену. Я делаю глоток, и ледяное вино обжигает мне язык. «…Прижимая ее к себе…»
Он садится на унитаз и одной рукой расстегивает на себе жилет, одновременно делая три больших глотка. «Его зовут Джимми. Судя по акценту, он ирландец. Слышала когда-нибудь, чтобы массажист был ирландцем?» – «Нет», – отвечаю я со смехом. – …Слово свобода означает всего лишь… – «Я думала, что они всегда шведы». – …нечего терять… «Я тоже так думал. Или французы». …Ничто не имеет смысла… «Зачем ты его позвал?» …и за это не надо платить… «Глупый вопрос. Чтобы сплясал для нас на кухонном столе, наверное». …Господи, так легко было быть счастливым… «Ты рассказывала мне как-то про тот массаж» …мне так легко было быть счастливым… «Я подумал, что ты захочешь еще раз».
Я думаю – ну конечно, теперь нужно все время иметь в виду, что стоит мне что-то сказать – все, что угодно, – и он это запомнит. Он слышит каждое мое слово, и к этому непросто привыкнуть: мне редко приходилось встречать таких людей. Мои слова не просто вызывают реакцию или интерес – он сразу делает вывод. Если я зачитала ему вслух кусок рецензии на книгу в «Ньюс-уик», на следующей неделе он пойдет и купит мне эту книгу. Мы можем часами пить и болтать ни о чем в какой-нибудь субботний вечер, и он будет рассказывать о том, как ему было девять и он гостил летом у тети и собирал чернику, и я скажу что-нибудь вроде: «Черника. Черника – это прекрасно», и будет уже за полночь, когда он выйдет купить газету и вернется полчаса спустя с «Таймс» в одной руке и пакетом в другой, а в пакете – коробочка черники. Он вымоет ее, высушит и очистит от листочков, пока я буду читать раздел «Досуг», потом выльет литр сливок в салатную миску и гигантскими пригоршнями накидает туда черники и будет кормить меня, пока я не скажу, что еще одна ложка, и меня стошнит. Он улыбнется тогда и доест последние несколько ягод, плавающих в сливках. А когда я наконец спрошу, где, черт возьми, он достал чернику в такое время, он ответит с серьезным видом, что вырастил ее на углу Шестой и Гринвич, а потом с громким хлюпаньем допьет сливки, опрокидывая миску обеими руками.